Дайв-компьютер пискнул на тридцать восьмом метре. Отпущенное время истекло, дно отпускало неохотно, и Греков заставил себя оторвать взгляд от тела.

Вода на этой глубине стояла киселём, и азот в крови уже разбавлял мысли, делал их вязкими, как и положено при таком давлении, когда голова перестаёт быть твоей. Луч фонаря выхватывал ржавую крепь, обрывки кабеля, илистую взвесь, что висела неподвижно, словно дым в закрытой комнате. Шахта молчала тридцать один год. Вода в ней так и не стала прозрачнее ни на йоту.

Тишина на такой глубине не похожа на тишину наверху. Наверху это отсутствие звука, а здесь звука как такового нет вовсе, только собственное дыхание и щелчки травящего клапана. Любой посторонний звук доходит через воду не до ушей, а до грудины, как толчок. Греков чувствовал, как холод сквозь манжеты костюма уже добрался до запястий, и слышал пульс — ровный и слишком быстрый для глубины, на которой положено быть спокойным. Он шёл вдоль собственной нитки, заведённой от устья шахты, и старался не думать о том, что в стороне, у развилки штрека, уже минуту виднелась чужая — старая, нетронутая с прошлого раза. Трогать её смысла не было: чужие нитки в затопленных шахтах не перевязывают, идут своей.

У развилки лежал ящик для инструментов — открытый, наполовину пустой, и без того слоя ила, что за месяц под водой нарастает на всём, что просто лежит, плотным сантиметровым ковром. Этот блестел голым металлом, как будто его открыли не месяц назад, а час. Ил вокруг был потревожен узкой полосой, шириной в ладонь, — будто что-то тащили по дну в сторону штрека, и не один раз. Греков посветил внутрь: гаечные ключи, моток изоленты, второй регулятор — целый, исправный, брошенный там, где снаряжение бросают только в одном случае: когда нужно освободить руки и плыть. Чуть дальше, в иле — одинокий след ласта, развёрнутый носком в ту же сторону, что и полоса. Второго следа рядом не было. Будто здесь оттолкнулись один раз и больше не вставали на это место.

Гидрогеолог лежал на боку у основания крепи — почти там же, где его оставили месяц назад, судя по фотографии робота в акте, которую Греков пересматривал перед спуском не один раз. Почти, но не там же: на снимке тело лежало головой к выходу из штрека, сейчас — к стене. Вода за месяц нашла способ сдвинуть сто с лишним килограммов мёртвого веса, хотя течение, по всем признакам, до сюда не добиралось. Греков отнёс это на счёт собственной головы — на тридцати восьми метрах она не обязана верить всему, что видит, — и заставил себя сперва сделать то, за чем спускался.

Бокс с флешкой на нашлемной камере был цел — это он проверил первым, раньше, чем позволил себе посмотреть на то, что осталось от лица. Несколько секунд он держал луч фонаря именно там, на боксе, дольше, чем требовала задача, руки знали, что делать, а голова искала повод не торопиться. Повода не нашлось. Греков перевернул тело за плечо, и оно подалось легко, без сопротивления, которое полагается мёртвой плоти после месяца в ледяной воде.

Первая мысль, какая пришла в его отяжелевшую от азота голову, была рабочая, без эмоций: маску, видимо, повредили при подъёме предыдущей группы — торопились, цеплялись друг за друга в спешке. Мысль не выдержала и пяти секунд.

Вторую ступень регулятора вырвали вместе с обрывком шланга; резина на обрыве торчала культёй, будто её выкручивали руками изнутри. Маска лопнула по шву — лицо под ней раздуло неровными буграми, как тесто на расстойке, которое поднимается не равномерно. Изо рта, приоткрытого ровно настолько, чтобы пропустить наружу, свисали нити: тонкие, чёрные, похожие на конский волос, десятки, переплетённые у самых губ в подобие косы.

Они шевелились.

Греков считал секунды по привычке, прежде чем заметил, что компьютер на запястье уже не попискивает предупреждением, а воет ровным сигналом тревоги. Лимит донного времени исчерпан в минус, и на одной рефлекторной арифметике, не задумываясь, он уже прикинул цену: каждая лишняя минута здесь — минута, отнятая у финальной остановки, а значит, четверть запаса газа, который и так считан до бара. Считать дальше не было сил. Впереди обязательная декомпрессия, и отбывать её предстояло с этим зрелищем за спиной, в темноте, которую он привык считать нейтральной.

Он оттолкнулся от дна и пошёл наверх, вдоль ходового конца, не оглядываясь. Луч фонаря бил вперёд.

Компьютер на пятнадцати метрах жёстко остановил его. Первый декостоп. Шесть минут — цифра, которую прибор вычислил из времени на глубине, температуры воды и состава смеси; и которая не подлежит пересмотру никем, включая самого Грекова.

Греков взялся за ходовой конец двумя пальцами, держался, как учили на курсе много лет назад, и заставил себя медленно дышать по схеме, которая в учебниках называется контролируемой. На практике это требовало усилия, равного попытке не дёргаться под болючей капельницей. Манометр показывал расход выше нормы: пульс зашкаливал, газ уходил вдвое быстрее, чем должен на такой остановке, и каждый лишний вдох сейчас отнимал секунды у финальной остановки, самой долгой из всех.

Цифры на экране словно звенели. Пятнадцать метров. Пять минут сорок секунд. Стена колодца уходила вверх и вниз чёрной трубой, и единственным движением в этой трубе были его собственные пузырьки выдоха: мелкие, серебристые, стремящиеся к поверхности.

Потом из темноты, откуда он только что поднялся, пошли другие пузыри.

Эти были крупнее, размером с кулак, и в луче фонаря оказались чёрными. Греков наблюдал, как плотная, маслянистая слизь лопалась, касаясь неопрена, и оставляла на нём липкий след, который не смывало течением, как не смывает с рук машинное масло холодная вода.

За пузырями из темноты поднималось тело.

Оно двигалось рывками, будто его тянули за нить сверху, без амортизации, которую вода обычно даёт телу стандартной плотности. Нити во рту мертвеца сплелись в один жгут толщиной в палец, и жгут этот тянулся вверх, дальше, мимо Грекова, к поверхности, которую отсюда было не разглядеть.

Компьютер отщёлкал последнюю минуту. Греков ушёл на следующий уровень, не дожидаясь полного нуля.

Двенадцать минут на девяти метрах. Газа в баллоне — чуть больше трети от паспортного объёма. Второй расчёт за день, который нельзя было позволить себе свести неверно: с таким расходом резерва может не хватить даже на сокращённый план.

Здесь шахту расширяло в старый технический горизонт, потолок, под который раньше заводили вагонетки с породой. Греков всплыл вплотную к нему: глубину остановки назначал прибор, не он. Фонарь пошёл вверх привычным движением.

Потолок был забит телами.

Десятки висели в породе, лицом вверх, ногами вниз, в пустоту воды. На одних гидрокостюм был старого образца, без молний, с пряжками, какие давно не выпускают. На других — клапаны новее, аккуратнее, и регуляторы те же, что у Грекова в комплекте. У третьих гидрокостюма уже не было вовсе — только то, что осталось без него. Те же нити, что выходили у всех у них изо рта и из глазниц, уходили дальше, вверх, в трещины породы, держа тела так, как гвоздь держит картину на стене. Из прорех в неопрене, из тех же ртов и глазниц свисали ещё километры чёрных нитей — вниз, в воду, которую теперь приходилось делить с ними.

Одно тело — ближе остальных, у самого его лица — вдруг дёрнулось. Нить в трещине над ним натянулась и медленно, по сантиметру, повернула голову мертвеца, и лицо оказалось обращено вниз, к нему. Ласты на безвольных ногах качнулись от движения.

Греков отвёл фонарь. Нити отозвались не на свет.

Они отозвались на тепло.

Чёрные волокна сверху пошли вниз, нащупывая, прямой линией, без той хаотичности, что положена обычному течению в стоячей воде. Они коснулись шлема мягко, как трогает паук, проверяя, живая ли муха в паутине. Компьютер мигнул: пять минут. Сидеть здесь означало дать им время дойти до клапана выдоха на регуляторе, единственного места в системе, где отработанный воздух выходит наружу. 

Греков досидел три минуты сорок секунд из двенадцати и сорвался раньше срока во второй раз за день.

Финальная остановка: шесть метров, восемь минут, газ на пятидесяти барах, на резерве, которого хватит на половину положенного времени, если повезёт с расходом. Сквозь толщу воды уже был виден свет — блёклый, мутный от стоявшей в шахте взвеси, но дневной, настоящий, июльский. До поверхности оставалось меньше его собственного роста.

Компьютер выл без остановки, сразу в режиме тревоги, минуя предупреждение. Ткани тела перенасыщены азотом до предела растворимости, и единственный способ выпустить его без последствий — ждать здесь восемь минут, которые организм требует так же безразлично, как требует уплаты долга банк, не интересуясь обстоятельствами.

Нити пошли за ним с предыдущего уровня. Они опутали ходовой конец, по которому он держался, обвили его медленно, по спирали, не торопясь. Паутина коснулась обтюратора маски, проверила его на ощупь, потом — мундштука регулятора, того самого узла, через который воздух попадает в лёгкие.

Мембрана пробилась внутрь без звука, только ощущением: вместо чистого газа в рот хлынула слизь, жирная, солоноватая, тёплая по сравнению с холодной водой вокруг. Она забила горло за полсекунды, заполнила пространство, которое полагалось воздуху.

Лёгкие горели не от нехватки кислорода — от попытки протолкнуть инородное тело туда, куда полагается воздуху. Рефлекс требовал кашля под водой, на глубине пары метров, с заполненным ртом.

Восемь минут или удушье. Греков сорвал маску, выплюнул регулятор вместе с тем, что в нём было, и пошёл вверх — мощными гребками, зажав рот рукой, наплевав на показания компьютера и на резерв азота в крови.

Помост над зеркалом воды был деревянный, тёплый от солнца, с рассохшимися по краям досками — обычный летний причал у заброшенного объекта. Птицы наверху делали то, что полагается птицам в обычный июльский день. Греков вылетел на поверхность и сразу, грудью, без перехода, на доски, хватая воздух ртом так, будто его учили дышать первый раз в жизни и учили плохо.

Расплата пришла с той скоростью, с которой действует физика.

Сначала отнялись ноги: позвоночник переломило невидимым прессом, тем самым давлением, от которого он сбежал на восемь минут раньше графика и которое теперь возвращалось внутрь, под кожу, в суставы. Потом отказали руки, одна за другой, будто кто-то методично перерезал нервы по списку, начиная с дальних.

Греков лежал на досках лицом в небо и слышал, как внутри собственных суставов лопаются пузырьки — глухо, со щелчком, по всему телу одновременно, словно в груди закипел чайник, и его забыли снять с огня. Азот, которому он не дал спокойно выйти, выходил сейчас миллионами пузырьков, рвущих ткани изнутри. Из носа, из глаз, из ушей пошла розовая пена.

Он не мог пошевелиться. Не мог позвать.

Глубоко в горле что-то начало расти. Медленно, сквозь кровь в лёгких наружу к небу, пробивалась первая чёрная нить — сухая, тонкая.

Она росла быстрее, чем он умирал.