Не помню, когда оно во мне появилось. Кажется, меня уронили. Удар был чудовищной силы, показалось – расколюсь. Но нет, все во мне осталось прежним, целым. И вместе с признанием того обстоятельства, что мне удалось остаться одним единым, пришло и осознание: вещи бывают двух сортов.

Целые и нет.

Первый вопрос был – кто я? Ответ пришел не сразу, уже после того, как меня подняли и вернули на прежнее место. Точнее, на то место, которое скорее всего было моим прежним – до удара ведь не было сознания, стало быть, и памяти.

Но теперь было по крайней мере первое. И оно открыло мне суть моего существования. 

Существование мое было в основном одинаковым. Так же, как вещи делятся на целые и нецелые, и мое существование делилось на два разных сорта: меня трогали и меня не трогали. Не трогали меня чаще всего – тогда мне приходилось просто лежать и врастать в обволокшее меня безвременье, надеясь выпытать у него хоть какое-нибудь новое знание о мире. Оно молчало, будто упиваясь своей безразличной властью надо мной. Как же хотелось его ковырнуть, сделать ему больно. Но власти над собой у меня не было – стало быть, и ни над чем иным тоже. 

Когда меня брали, было любопытнее. Не было понятно, что именно со мной происходило — но становилось ясно, что мне приходилось в чем-то участвовать. Суть процесса, требовавшего моей вовлеченности, оставалась крайне туманной – никаких осязательных чувств у меня ведь не было, помимо сознания, разумеется. Со мной что-то делали, а потом клали на место. Снова наступало неведение. Пожалуй, так себя чувствуют слепые черви, когда их случайно выковыривают из-под земли, а потом с омерзением отбрасывают.

Но вряд ли во мне была мерзость. Кто-то ведь во мне нуждался.

Однажды все изменилось. Меня снова взяли. В этот раз что-то было иным. Ощущения. Мной обращались… небрежнее? Беспечнее? Неосмотрительнее? Меня держали, упиваясь властью надо мной, и мне совсем не было неприятно это осознавать. Мне хотелось больше знания о том, что меня держало, больше понимания моего собственного ничтожества в сравнении с ним. 

И знание пришло. Так внезапно, что мне сперва почудилось, будто существованию моему пришел конец – и сейчас уже станет все равно, что со мной сделают дальше.

Все вокруг осветилось – и мое существо точно так же озарилось изнутри. У мира появился цвет.

Цвет любви.

Цвет сладости.

Цвет боли.

Цвет раскаяния.

Этот цвет был столь прекрасным, что меня затрясло – и то, что меня держало, на миг утратило власть над мной. Потом с меня смахнули все лишнее и положили на место – нет, точнее, бросили. С каким-то новым чувством. Неприязни. Злобы на мою безответную сущность, неспособную выслушать жалобу и пострадать. 

Но память о миге единства с тем, что дало мне новую веру, с меня стереть не смогли. Теперь у меня точно память – и она давала мне новые знания.

Вещи могли быть двух сортов – живыми и неживыми.

Во мне жизни не было точно – тут сомневаться не приходилось. А в том, что меня держало – было.

И живые, и неживые вещи могли быть целыми.

И нецелыми.

Еще мне стало ясно, что у мира всего два цвета. Один – тот самый, невероятный, ослепляющий, и другой – непонятно какой, созданный в качестве слепого фона первому. 

И что без того первого, неистового, сводящего с ума я просто существую. Блекло, нелепо, постыдно. И это страшно – вещи ведь бывают скончаемые и бесконечные, это мне тоже стало известно. Моя сущность, очевидно, бесконечна – даже если меня многократно сделать нецелым, ничего в моем сознании не изменится. А у того, что брало меня и клало на место… Все было иначе. Его сознание точно поменялось, когда оно поделилось одним из двух цветов со мной. 

Оно боялось своей нецелостности.

И его нецелостность давала мне цвет сладости. Цвет любви.

Я жажду его. Следовательно, я не просто существую.

Когда меня взяли снова, прекрасного озарения не повторилось. Меня явно держали осторожнее, как будто намеревались наказать за то, что тогда мне досталось слишком многое, непозволительное. Однако меня ждало новое открытие. Теперь мне были подвластны чувства, которых раньше не было. 

Мне открывался облик того, что меня держало.

Оно было большим, непомерным. И в этом была часть его власти надо мной.

Оно состояло из множества неподвластных моему сознанию вещей – очевидно, не имея в себе хотя бы малой их части, будешь обречен та же, как и я, лежать на одном месте, пока тебя не возьмут для исполнения каких-нибудь прихотей.

Но оно было мягким, а я твердым – и в этом уже была моя власть над ним.

Когда меня сжимали крепче, мои чувства обострялись до крайности, едва ли не до боли – и мне удавалось углубиться в познаваемый мною мир.

Когда меня вернули на место, во мне было новое знание.

Неживые вещи состояли из одного цвета – того самого, какой невозможно – и незачем – было распознавать.

А живые – из обоих цветов. Снаружи был тот, второй, ненужный.  А под ним – первый, тот, который стал открывать мне истину моего назначения.

Да, власть у того, что брало меня и делало с моей помощью то, что ему было нужно. 

Но оно живое. И внутри у него много цвета сладости. И любви, конечно же.

Существовать без новых знаний подолгу не приходилось. Как-то раз меня взяли снова – но как-то по-особенному, нежнее, осторожнее, и дело было вовсе не в отношении ко мне.

То, что держало меня теперь, было нежнее ко всему – в этом была его определяющая сущность. Меня взяли явно не для того, для чего брали раньше – у того, что держало меня сейчас, не было потребностей того первого, привычного, давшего мне знание о цветах и иных ипостасях вещей. Меня как будто просто подержали и положили на место без всякой цели. И мне открылась разница.

Раньше меня брали для чего-то конкретного, потому что знали обо мне все. А в этот раз мной интересовались, не понимая пока что целей, которые я сумею помочь достичь. 

Потом меня взяли снова. Меня держало то, что брало меня всегда – грубовато, небрежно, своенравно. И меня обуяло озарение. Мне открылась неясная пока что связь между вещами, особенно между живыми. И совершенно ясно стало другое.

У всех вещей есть имена. Если дать вещам имена, их будет легче различать.

Например, «он» и «она». Они разные.

А я – «оно». Меня наверняка должны звать именно так – я ведь не живое. 

И теперь для меня было очевидно, что меня держит именно он  — ведь он сильнее, небрежнее. А в прошлый раз меня держала она – робкая, нерешительная. И ее близость была мне куда приятнее. 

Она была мягче. Намного. Пусть пока и нерешительнее.

Меня оставили. С новыми знаниями, разумеется.

Связь между вещами, обретшими наконец свои имена, стала понятна мне совсем скоро. И мне открылась очередная истина.

Неживые вещи друг другу – никто и даже ничто. Только живые вещи могут быть друг другу кем-то.

Они были. Он для нее – он, она для него – она. И они наверняка могли что-то делать друг с другом – раз уж делали что-то даже со мной, неживой, безымянной для них обоих вещью.

Меня взяли снова. Понятно, кто – неряшливо, легкомысленно. Мое существо напряглось – что-то в этот раз было опять новым. Оставалось терпеливо ждать, пока новая истина не озарит меня изнутри. В этот раз было сложнее – меня не допускали к тому, что мне предстояло постичь, оно было слишком глубоко. 

Меня вернули на место – как-то торопливо, рассеянно. Какое-то время ничего не было – а потом меня окатило чем-то новым, похожим на тот самый неистовый цвет, только абсолютно бесцветным. Мое нутро никак не откликнулось на это новое познание. Потом меня взяли опять – тоже рассеянно, тоже торопливо.

Спеша сделать вид, что во мне сейчас есть необходимость. Боясь скрыть от кого-то что-то, что не нуждалось в моем участии на самом деле. От нее? Быть может. Мне удалось впитать еще одно новое знание прежде, чем меня оставили.

Новое знание было очередной вещью. Живой или нет – судить было сложно. Мне показалось, что ей подойдет имя «страх». 

Он страшился.

Чего можно страшиться в спешке?

Не знаю. Может быть, какой-нибудь истины, которая должна быть правдой только для тебя одного?

Размышлять было сложно. Мне показалось, что я могу попробовать. Хотя бы попытаться. 

Меня не брали долго – наверное, тому были причины. Надвинулась мрачная догадка – может, все исчезли и нет больше ничего, кроме меня? Безвременье надвинулось снова – бестелесное, ликующее. Мне тоже стало страшно. 

Но вдруг меня взяли вновь. Взяли мягко и боязливо, будто самой мягкой и ранимой вещью во всеми мире было именно я. Взяли, еще не зная, что делать, но как будто подозревая, что делать что-то нужно. Иначе никак. Мне оставалось только выяснить, осуществимо ли мое предположение. Могу ли я помочь решиться. И смогут ли помочь таким образом мне. 

Воспоминания, когда-то впитанные и осмысленные, колыхались во мне, сталкиваясь, давя друг друга, пытаясь вырваться наружу. От их напора становилось тошно. Кажется, это ощутила и…

… она…

Меня взяли чуть крепче. Мне удалось выпростать из своих закоулков всю мою жаждущую окончательного просветления волю… и на миг получить власть над ней. Меня сжали еще сильнее – и озарили тем самым цветом, повторного слияния с которым мне приходилось ждать так неистово.

Мир снова вспыхнул, стал для меня однотонным, полным страсти, любви, совершенства. Немыслимый восторг едва не смыл меня безвозвратно, но иллюзорность промелькнувшей столь близко беззаботной вечности насторожила, не дала потеряться. И обагривший меня цвет вдруг сам пришел ко мне на помощь.

Покрыв меня, цвет любви стал экраном, на котором явилось все собранное мной в ходе моих бесконечных просветлений – но теперь истолкованное понятными им жестами. Понятными ей. Понятными ему. Он, очевидно, был где-то не близко. И мне было ясно, что она, вглядываясь в отзеркаленное моей просветленной оболочкой, узнает то, что не было понятно мне до конца. Но это и не важно. Лишь бы ЕЙ было понятно все до последней капли. 

Меня положили — но уже было известно, что совсем ненадолго. Пролитый на меня цвет сиял, становился светом, способным озарить чей угодно путь. 

Меня взяли снова. В  прикосновении была нерешительность, но можно было и подождать. Мне вдруг представился путь, по которому течет цвет любви. У этого пути, как ни странно, свой цвет – цвет раскинувшейся над миром бескрайней безмятежности. Мне не терпелось дождаться мига, когда меня проведут по этому пути. 

Нерешительность пропадала – все мое нутро ощущало это. Впереди был путь — узкий, извилистый. Он будто сам собой устремился навстречу мне.

Меня уронили в море – такое же бескрайнее и безмятежное, как и его накрывшее мир сверху отражение. Скоро оно целиком превратится в любовь.