Июнь 2000 года.
Префектура Идзу. Особняк профессора Кендзи Морияма.
— После ужина проверь ему температуру и давление, запиши всё в тетрадь и дай вечерние таблетки из правой ячейки — только их, ничего лишнего. Перед сном разведи порошок из флакона физраствором, как я показывала, сделай один укол и сразу убери шприц в банку на подоконнике.
Масао смотрел не на мать, перебирающую беспокойными пальцами разноцветные блистеры и пузырьки, которая уже в третий раз повторяла одни и те же инструкции. Он не отрывал взгляд от прадеда. Наслаивал картинку настоящего на прошлый образ, искал и не находил совпадения.
Кендзи Морияма — фармацевтический магнат, педант и аккуратист. Маленькому Масао он казался несокрушимой скалой, Масао-подросток видел в нем эгоистичного тирана, не мудрого главу, а самовлюблённого божка, заставляющего всю семью исполнять его волю. Масао-юноша поспешил сбежать в Токио от его требований и придирок. Масао-неудачнику пришлось вернуться по первому зову матери, в надежде не быть вычеркнутым из завещания.
Сейчас дед выглядел иначе. Он съежился, как кусок воловьей кожи, выкинутой океаном и рассохшейся под летним солнцем. Глаза под набрякшими веками, затянутые катарактной пленкой, напоминали сваренный вкрутую яичный желток. Крохотная рука, лежащая поверх голубого постельного белья мелко подрагивала, пальцы сжимались и разжимались.
— Сато-сан будет приходить каждый день, кроме воскресенья, в девять и уходить в шесть. На это время ты свободен. Обязательно перед тем, как уйти к себе, поправь подушки, поверни его чуть набок, поставь рядом воду, полотенце и звонок. Ночью заглядывай к нему раз в пару часов: если спит спокойно — не буди, только проверь дыхание и лоб. Если вдруг начнётся приступ, посади его повыше, открой окно, дай то средство, что я тебе уже показывала.
— Я понял, мама. — Масао почтительно склонил голову. Очень хотелось спросить, почему не частная клиника, круглосуточная сиделка и безболезненный уход. И мать, будто подслушав невысказанное, быстро пробормотала:
— Ты не знаешь, давно не был. Последние годы дедушка очень плохо переносит присутствие посторонних, а стоит ему оказаться вне этих стен — начинает капризничать и буйствовать. Две недели. Потерпи всего две недели. и я вернусь.
«У тебя нет выбора, Масао», — сквозило в ее тоне. «Раз ты настолько бесполезен для семейной компании, что твое присутствие на слиянии десятилетия необязательно. Раз ты сумел вылететь из Токийского университета, имея такие корни и поддержку. Раз ты…» — Масао не хотел додумывать эту мысль. Прикусив губу, он ещё раз кивнул.
Проводив маму до такси, Масао остался в доме, где ему никогда не было уютно, наедине со стариком, всегда считавшим его лишним побегом семейного древа.
— Теперь ты же так не думаешь? — почти злорадно произнес он, перекладывая подушки под полысевшей скукоженной головой. И тут же устыдился. Дедушка давно уже не думал. Просто был, как бессильный полугодовалый младенец.
Закончив обязательные процедуры, Масао отошёл от медицинской кровати, слишком большой и неуместной в отделанной деревом, привыкшей к невысоким плоскостям спальне. Он подошёл к окну. Отсюда со склона горы можно было сквозь зелёную лесную завесу рассмотреть бирюзу океана.
— Закрой окно. Морозно.
Масао вздрогнул и обернулся к деду. Тот по-прежнему лежал, глядя в пустоту вечности.
Послышалось?
Масао коснулся оконной рамы и тут же отдернул руку. Слой инея покрывал ее. Льдистые узоры разбегались по стеклу.
Январь 1942 года.
Пинфан. Провинция Биньцзян. Главное управление по водоснабжению и профилактике частей Квантунской армии.
Сначала они лишили нас имён. Обезличили, присвоив номера. Так из людей мы превратились в марута (бревна) — материал для исследований, расходники. Вот был плотник Чэнь Суинь, а теперь он — двести восемьдесят пять, с плохими показателями заживления сифилитических язв. Была учительница Гуань Юйцинь — теперь сто девяносто четыре, кашляющая кровью после экспериментов в барокамере. Был я — Владимир Шпомер, врач, красноармеец, заботливый сын и счастливый муж — теперь восемьсот тридцать три — пустая оболочка, дьявольски живучая оболочка.
В лаборатории стерильно. Пахнет карболкой, металлом и кровью. Страх и боль настолько въелись в эти стены, что кажется, коснись я их, и, как губка, наполнюсь чужими страданиями. Здесь чисто до белизны, и все же я вижу липкую пленку, затянувшую блестящие хирургические инструменты, руки в резиновых перчатках, лица.
Его я тоже узнаю по запаху. Помадка для волос, табак, мужской одеколон. Юное, плоское и абсолютно равнодушное лицо. Мне измеряют температуру, давление. Он записывает. Так же механически он вел наблюдение, за течением холеры, от которой я едва оправился. Тогда камера у нас была общей. Двадцать человек в тесной комнатушке, утопающие в собственных нечистотах. Круглое, светящееся жёлтым лицо, как луна, меланхолично покачивается. Запах рвоты перемешивается с карболкой и помадкой для волос. Я один тогда выжил. Лучше бы сдох. Потом другая камера и другие люди вокруг. Я помню русую девушку — пятьдесят седьмую. Как она бережно баюкала культю и шептала в полубреду-полубезумии: «Да не убоюсь я всякого зла…» Верующая. Я хотел бы тоже верить, сойти с ума и блаженно ждать встречи с Создателем.
С меня снимают рубаху. Голого и жалкого выводят в январскую вьюгу. Двое с автоматами. Он просто наблюдает. Я покорно ложусь на снег, и холод вцепляется в меня. На Его прилизанные помадкой волосы ложатся снежинки. Он поднимает воротник шинели, надетой поверх медицинского халата. Недовольно ежится от пронизывающего ветра.
Июнь 2000 года.
Префектура Идзу. Особняк профессора Кендзи Морияма.
Каждое утро Масао будил холод. Он просыпался на ломких от изморози простынях. После первого такого пробуждения он позвонил матери, но она оборвала его, грубо, поглощённая мыслями о переговорах и брифингах.
— Какой мороз? Лето. Хоть бы причину поубедительнее выбрал, чтобы сбежать.
Вечером она перезвонила, видимо, поговорив с Сато-сан. Мягкая тревога сквозила в голосе:
— Ты сам в порядке? Может тебе стоит показаться доктору Сейдзиро?
— Я в порядке. Нет, мама — это не то, что было.
Масао тут же вспомнил их семейного врача. Его успокаивающее: «У мальчика слишком богатое воображение, ранимая нервная система и нестабильная психика. Перерастет». Вместе с этими воспоминаниями пришли и другие, непрошенные. О том, как ему мерещились длинные острые тени, скалящиеся из углов комнаты. О долгих истериках и ядовитых насмешках двоюродных братьев и презрении деда.
Когда приходила Сато-сан, в доме теплело — так, как и должно быть летом на побережье. Она делала уколы, ворочала деда, мыла его. На это время Масао уходил к океану — в июньский зной, шорох волн и шелест песка. Но ближе к шести он возвращался. Сато-сан оставляла еды на вечер. Отдельно ему, отдельно больному.
Масао кормил деда перед сном, пропихивая ложку за ложкой в неплотно сжатые губы, а потом стирал мягкой губкой белесые потёки от рисовой каши с дрожащего подбородка.
Дед молчал. Не противился действиям с его телом, кормлению, подмыванию. Покорно сглатывал таблетки.
Становилось холоднее. Кончики пальцы Масао белели от инея. В углах дома он видел смутные фигуры. Застывшие ледяные статуи.
— Богатое воображение. Ранимая нервная система. Не галлюцинации. Я не сумасшедший, — повторял Масао про себя и старался не смотреть на тени.
Прошлое Кендзи Морияма никогда не скрывалось, по крайней мере, в кругу семьи. Масао узнал о нем в десять.
— Он был просто исследователем. Выполнял приказ. Если бы не данные, которые они получили, наука не сумела бы продвинуться так далеко, — говорила мать.
Масао лицемерно кивал: он был слишком труслив, чтобы признаться в том ужасе и отвращении, которое испытывал. Тогда скалящиеся тени начали обретать лица. Провалы глаз следили за ним из-за сёдзи, уродливые бугристые пальцы тянулись вверх сквозь сток в раковине. Он сумел изгнать их только в пятнадцать, перестал видеть, перерос.
Сейчас они вернулись. И то, что было детскими галлюцинациями — стало реальностью.
Январь 1942 года.
Пинфан. Провинция Биньцзян. Главное управление по водоснабжению и профилактике частей Квантунской армии.
Жар держится уже несколько суток. Я смотрю на отмороженную руку, она разбухла и посерела. Как врач, я надеялся на сухую гангрену. Без боли, просто отмирание тканей, но, судя по грызущему мою плоть хищному пламени, это не она. И запах. Смрад гниения — я исхожу им. В жару мне видится всякое. Камера вращается, распадается на фракталы. Сокамерники становятся раздувшимися гуимпленовыми пупсами. Мне невыносимо, я ищу точку опоры и, не находя ее, проваливаюсь в зыбкую безысходность.
И снова ослепляющая стерильность лаборатории. Белые халаты, резиновые перчатки и металл. Круглое лицо, в котором нет ни жалости, ни ненависти. Скрежет хирургической пилы, вгрызающейся в кость. И боль, яркая и всеобъемлющая. На самом краю бездны я нахожу точку опоры. Своего Бога. Я вижу его в зрачках равнодушных черных глаз. Ловлю отражение безгубой улыбки в блеске скальпеля.
Июнь 2000 года.
Префектура Идзу. Особняк профессора Кендзи Морияма.
Масао потерялся во времени. Каждое утро он просыпался на ледяной постели. Шел в ванную и видел, как менялось отражение в зеркале. Черные пятна расползались по щекам и лбу. Он чистил зубы, а они крошились и падали в раковину.
Сато-сан больше не приходила. Или он просто перестал замечать ее. Исчезали таблетки, появлялся пресный, остывший рис.
Масао звонил матери, но ее телефон всегда был занят. Он выходил к океану и не видел людей, только жирные чайки бродили по пляжу и шуршал песок.
Масао возвращался в дом, и тот встречал его изморозью на стенах и снежными заносами на полу.
Масао кормил деда кашей, и теперь она пахла гнилью. Он ворочал сухое и податливое тело, промывал пролежни. Из щелей и углов за ним наблюдали тени.
Когда он возвращался в свою комнату и ложился на татами, они выходили, стекались, подползали ближе. Ему приходилось поджимать ноги, чтобы все могли уместиться.
Они говорили с ним. По-японски, по-китайски, по-русски. И в едином монотонном гуле он разбирал историю каждого. Калечные, чумные, обмороженные, с ампутированными конечностями, они забирали его сны и явь, чтобы в конечном итоге заполнить целиком.
Январь 1942 года.
Пинфан. Провинция Биньцзян. Главное управление по водоснабжению и профилактике частей Квантунской армии.
Теперь мне спокойно. Мой Бог нисходит, садится рядом с койкой. Тихонько поет.
***из бревен этих мы сложим дом-дом-дом…
тепло и уютно нам будет в нем***
Мой Бог — Холодное Белое. У него множество пальцев, и когда он гладит мое лицо, остаются длинные морозные ожоги. Он научил меня благодарить за боль и наслаждаться страданием. Теперь культя моей правой руки — святыня. А круглое равнодушное лицо — первый Апостол. Каждый раз, видя его, я склоняюсь, чтобы коснуться губами края его одежд. Кажется, он боится, а остальные считают меня безумцем. Я слышу, как ночью тихонько подвывает маленький китаец двести тридцать два, с раздробленной голенью. Мне жаль его. Я хочу поделиться с ним своей истиной и благодатью. Говорю шепотом:
— Найди своего Бога. И он укрепит тебя. Разве ты не видишь, сколько их витает вокруг? Выбери и протяни к нему руку, и он снизойдёт.
Холодное Белое улыбается из угла. Он доволен моей проповедью. Щурит затянутые инеем глаза.
Когда они пришли за мной, я сам снял рубаху. Я ликую и радуюсь. Валит снег. Я ложусь на промерзшую землю, и Холодное Белое обнимает меня, ласково и бережно, как отец новорожденного сына. Он возвращает мне имя, и в чёрное зимнее небо неотрывно смотрит Владимир Шпомер, бывший врач и красноармеец.
Июнь 2000 года.
Префектура Идзу. Особняк профессора Кендзи Морияма.
Масао встал с татами и тут же провалился в снег по колено. Из разбитых окон на него пялилась хищная морозная ночь.
Холод больше не пугал, он казался естественным продолжением пустоты внутри. Масао слышал, как поют молитву голоса в его голове. Он подпевал :
***из бревен этих мы сложим дом-дом-дом…
тепло и уютно нам будет в нем***
Масао шел по комнатам, которые перестали быть жилыми, светлое дерево пожрали бетон и ржавое железо. Пахло карболкой и тленом.
Масао проходил мимо застывших фигур. Касался их, и они, отмерев, шли за ним следом. Китайская девочка с раскрытой настежь грудной клеткой, вычищенной от внутренних органов. Монгольский пастух с зашитыми глазами и аккуратно ампутированными руками. Советский солдат с черными, раздувшимися от гангрены ступнями.
Теплым маяком горела настольная лампа на тумбочке Кендзи Морияма. Медицинская кровать высилась над монохромом зимней ночи. Старик сидел на ней, выпрямив спину, улыбался и ждал.
Масао приблизился. Он распахнул себя, как врата, и сквозь него шагнуло в мир — Холодное Белое. Обнаженными, покрытыми коростой руками тянулось оно к Кендзи Морияма. За ним из Масао выплеснулось Кричащее Красное. Кровью из разомкнутых артерий, слепящей болью окрасило оно ночь. Трупным ядовитым дыханием из Масао проросло Гнилостное Чёрное — сложилось из язв и струпьев, чумных бубонов и холерной слизи. Три бога, сотканные полвека назад, пришли за своим Создателем и главным Апостолом. Пришли, чтобы увести его в Рай — туда, где страдание станет вечной благостью.
Кендзи Морияма улыбался все шире. Кто-то невидимый растягивал пальцами кожу его щек. Верхняя губа лопнула, разошлась, обнажая пустую гладкую десну.